муласеды и рахвастик

mt
не знаю, как кому, а мне лично не дано ни предугадать, ни понять переводческую стратегию русских дельфи и постимеса. дельфи, например, переводит заурядную писульку аарне рубена и оставляет без внимания реплику кийслер. постимес переводит дельную статью мартина кала и не замечает статьи соосаара
между тем, соосаар недвусмысленно отвечает на призыв министра пало придумать для русских необидное название, вынося в заголовок своей статьи пресловутое мууласед. и выстраивая эту статью вокруг вопроса, на который, по его мнению, нет ответа ни у политиков, ни у социологов:

возможно ли вообще, и если возможно, то как именно обратить в лояльных граждан ЭР те десятки и десятки тысяч инородцев, которые верят российской пропаганде больше, чем историческим документам и фактам?

интересная постановка вопроса. весьма характерная.


характерно тут, прежде всего, смешение юридических и исторических категорий. за которым стоит смешение категорий практических и теоретических. “документы” и “факты” принадлежат сфере теории, где критерием оценки является истина, а модальностью дискурса – доказательство. “лояльность” и “гражданство” – категории практические. и тут мерилом является признание, а адекватной формой дискурса – убеждение.
платон, например, отлично понимал различие и потому и хотел изгнать из полиса поэтов. с позиций “документов” и “фактов” все эти игры в слова вообще не имеют никакого смысла.
в нашем случае, за таким вот смешением теории и практики стоит нарочитое смешение еще двух типов дискурса: истории и памяти, как двух, теоретической и практической, соответственно, модальностей взаимоотношений с прошлым. история, та, что оперирует документами и фактами, является теорией. память же – своеобразной формой практической деятельности. (а заодно и матерью муз.)
но есть и другое отличие, подмеченное габриэль шпигель в ее статье об историческом и литургическом времени. история возможна лишь тогда, когда прошлое уходит безвозвратно. “умирает” с практической точки зрения, становясь бесполезным. историк, как писал окшотт, любит прошлое как мертвую любовницу, от которой он не ожидает практических советов и наставлений. собственно, практическая смерть прошлого является предпосылкой самой возможности теоретической истории. в противном случае прошлое оставалось бы в сфере фронезиса, практического разумения, подобно тому, как, согласно аристотелю, администрирование (современная экономику) являлась сугубо нетеоретическим занятием.
память же, наоборот, работает на постоянное оживление прошлого, постоянное возвращение его

чтоб вечно жили дивные печали,
ты превращен в мое воспоминанье

но в эсхатологическом времени истории нет места вечным круговым возвращениям литургии. как следствие (и с поправкой на неантичность линейного христианского мира):

гетто избранничеств! вал и ров.
пощады не жди!
в сем христианнейшем из миров
поэты — жиды!

и пусть подавятся все платоны, добившись, наконец, торжества теории (техники, королевой которой становится экономика) в границах города, где отныне

жизнь, — только выкрестов терпит, лишь
овец — палачу!
право-на-жительственный свой лист
ногами топчу!

теперь, граждане становятся “населением” со своими “министрами по делам народонаселения” (ну, и заодно – интеграции), а муласед… что муласед? муласед, как и положено, оказываются “за”

за городом! понимаешь? за!
вне! перешед вал!
жизнь, это место, где жить нельзя:
еврейский квартал…

так что на месте эстонцев я бы беспокоился не о слове “муласед”, а совсем даже о слове “рахвастик”. в той мере, в какой оно относится к ним самим.









Comments are closed.